Страна слов

Страна слов

Представление о циклическом развитии истории вызывает досаду и приносит облегчение. Мысль о том, что все уже было, одновременно унижает и возвышает. С одной стороны, идея повторяемости лишает настоящее уникальности. С другой—цик­личность напоминает о причастности к вечным основам бытия. Даже беглый взгляд на развитие российского общества услу­жливо предлагает аналогии — 60-е прошлого века, 60-е века поза­прошлого…

«Особенно восхищало то, что… уже не водили к пытке и не ссылали в Сибирь за каждое нескромное слово»60. О каких 60-х это сказано? Похоже о любых. Из 60-х XIX столетия Добролю­бов писал о 60-х XVIII, но мог иметь в виду и 60-е XX.

Либеральные реформы Екатерины воодушевляли обществен­ность не меньше хрущевских перемен, вызывая благодарный восторг творческой интеллигенции: «И знать, и мыслить по­зволяешь. И о себе не запрещаешь. Быль и небыль говорить»61. Та оттепель тоже шла широким фронтом, рационализируя сель­ское хозяйство (Вольное экономическое общество) и выдумывая жанр сатирических объявлений за 200 лет до «Рогов и копыт» из «Литературной газеты» (журналы Новикова). И после от­тепели также наступило безвременье, когда на десять лет в Си­бирь отправился Радищев, и в Шлиссельбургскую крепость — Новиков.

Еще разительнее параллели соседних веков — 60-е XIX и XX столетий. Герцен пишет о «той письменной литературе, которая развилась с необыкновенной силой … после смерти Николая Г. Это первые опыты… после тридцатилетнего мо­лчания»62. Здесь достаточно заменить одно имя собственное — и можно переносить свидетельство на сто лет вперед. «Современник» Некрасова—«Новый мир» Твардовского. Славянофильский «День» — русофильская «Молодая гвардия». Расцвет юмористики со «Свистком» и Козьмой Прутко­вым— юмор как доминанта стиля с клубом «Двенадцать стульев» и Евгением Сазоновым. В «Новом мире» господ­ствовала эстетика Чернышевского («Прекрасное — есть жизнь»), и основной задачей искусства в 60-е XIX и 60-е XX при­знавалось служение обществу. Для усиления хронологической мистики: с разницей ровно в 100 лет появились две про­граммные статьи — Чернышевского «Об искренности в критике» и  Померанцева  «Об  искренности  в  литературе».   Главным врагом искусства и там и тут объявлялись риторика и ла­кировка действительности. Общество обоих периодов возлагало надежды на естественные науки в применении к социальным проблемам, и сеченовские «Рефлексы головного мозга» чи­тались, как детектив, как через столетие публикации о генетике и кибернетике. Распространение народничества и торжество деревенской прозы ознаменовали следующие этапы — 70-е XIX и XX веков.

Раскачивание маятника общественного развития — от оживле­ния к застою, от прогресса к реакции, от свободы к тирании — происходит, разумеется, не только по вековой амплитуде. Внутри этих грандиозных размахов множатся и дробятся более мелкие, более частые колебания.

Опора на аналогии в прошлом нужна для того, чтобы всмат­риваться в будущее. Всматриваться в будущее означает не столь­ко его предвидеть, сколько — с достоинством и готовностью встречать. То, что началось в Советском Союзе в середине 80-х, ошеломило мир. Но ведь ровно за 30 лет до горбачевского XXVII съезда начался хрущевский XX. Дальнейших совпадений столько, что один перечень их составил бы краткий курс истории. И чем их больше — в виде прямых заимствований или столь же прямых опровержений—тем яснее, как много тенденций и идей возникло и начало развитие в 60-е.

Дело даже не в самих идеях, а в их носителях, кажущихся с временной дистанции юными и незрелыми. Множество ярких и Массовых движений 60-х — вроде покорения космоса и Сибири, революционно-гитарной романтики, беззаветной веры в чудо-творность науки — были мифами. Или, снижая жанр,— заблужде­ниями. Но они возникли и существовали, и важно понять—кто породил их. «Юность чиста уже потому, что она—юность. Мо­жет быть, в этих, столь ранних порывах безумия заключается именно эта жажда порядка и это искание истины, и кто же виноват, что некоторые современные молодые люди видят эту истину и этот порядок в таких глупеньких и смешных вещах, что не понимаешь даже, как могли они им поверить!».63

Поверить в любые «глупенькие» вещи можно, если вера и зна­ние слиты воедино. На уровне личности это — одержимость, иллюзия, идея фикс. На уровне общества—миф.

Мифотворчество как идеологическое самообслуживание об­щества.

Этим общечеловеческим талантом советский человек наделен в особой степени. Первой причиной тому — специфический харак­тер русской культуры, отождествляющей себя с искусством. Культура социальная и материальная выводилась за скобки, внутри которых привольно и ущербно развивалась культура духовная. Отсутствие парламента и унитаза не унижало человека, знакомого с Достоевским и Бердяевым. Среди искусств во все времена господствовала литература. Литературоцентристская русская культура дала миру не только мастеров слова — от Пушкина до Бродского, не только учителей жизни — от Толстого до Солженицына, не только шедевры словесности — от «Героя нашего времени» до «Москва-Петушки», но и уникального читателя всего этого грандиозного потока слов, составляющего жизнь.

Советская власть, упразднив частную собственность и граж­данское поприще — уже не силой традиции, а просто силой,— по сути декретировала слово как единственный способ сущест­вования.

Исключительность 60-х как раз в том, что слово было произ­несено вслух. И произнес его человек, отличающийся от других людей, населявших и населяющих планету.

До 60-х говорить ему не давали: он должен был расти и ста­новиться тем, кем стал, попутно ведя борьбу с многообразными врагами: контрреволюцией, разрухой, крестьянством, интеллиге­нцией, фашистами, космополитами, империалистами. Кроме то­го, за него и от его имени долго говорило одно конкретное лицо — в основном, по радио. Но с этого лица сорвали маску «выразителя чаяний и надежд», чаяния вырвались наружу. Совет­ский человек заговорил сам.

Оказалось, что говорит он охотно, горячо и на разные темы. 60-е поражали многоголосьем, и нужно было молчание 70-х и новое оживление 80-х, чтобы с расстояния четверти века рас­слышать единую тональность в этом хоре. При явном разнобое голосов отчетливо ощущается, что все они принадлежат в конеч­ном счете одному человеку — советскому.

Этот человек выражает себя в слове, искренне и убежденно, верит в слово, любит слово, ненавидит слово, для него нет ничего дороже разговора и ничего святее текста.

Можно исповедовать разные веры, можно восхищаться Ма­яковским и Фетом, изучать Герцена или Чаадаева, зачитываться Распутиным или Аксеновым, но антиподы сходятся на одном и том же поле — белом поле страницы.

Когда мы рассуждаем о великом противостоянии Обломова и Штольца, которые будто бы олицетворяют Восток и Запад в российской судьбе, мы часто забываем, что все-таки главное — не то, что один ничего не делает, а другой делает много: глав­ное— что оба они об этом говорят. Говорят долго и исступлен­но— и только в этих жарких молитвах разным богам существу­ют для нас и Обломов, и Штольц.

Ранние 60-е были, конечно, Штольцем—энергичным, лег­ким, уверенным. Поздние задумались о чудесной обломовской рефлексии, подметив в ней несуетность и склонность к иде­ализму. Однако это противоречие не имеет ничего общего с антитезой «дело — слово». Не столько социальные законы сменились, сколько культурные коды: космос — природа, кол­лектив— народ, будущее — прошлое, дорога—дом, правда — истина…

Еще до революции будущая власть обозначила свою главную силу в традиционно российском виде оружия—языке. Андрей Синявский тонко отмечает ключевые слова: «большевик» («…Это значит: больше. А «больше»—это всегда хорошо. Чем больше — тем лучше»). «Советская власть» («Слово-то больно хорошее и со смыслом: «совет»—-«свет» — «светлый» — «свой» — «свой­ский»— «свояк» — «советский». То есть — наш, то есть—до­брый»)64. Этим пропагандистски гениальным неологизмам при­надлежит заслуга в завоевании страны — во всяком случае, куда больше, чем шашке Буденного. Виктор Шкловский оставил замечательное свидетельство этой силы: «Рассказывали, что англичане уже высадили в Баку стада обезьян, обученных всем правилам военного строя. Рассказывали, что этих обезьян не­льзя распропагандировать, что идут они в атаки без страха, что они победят большевиков»65. Миф, возникший уже в самом начале советской власти—ее непобедимость, сокрушить кото­рую может лишь нечто, не использующее членораздельной речи. (Музыка?)

Напрямую из культа слова вытекают те следствия, которые делают советского человека исключительным событием XX века. Прежде всего — это установки на коллективизм и превосходство духовного над материальным.

Работать, делать дело — возможно и в одиночку, но для слова обязателен слушатель, читатель, собеседник. То есть коллектив единомышленников (или противников, что одно и то же, только с обратным знаком).

Под бесконечными языковыми наслоениями затерялся изна­чальный смысл простых понятий, и для советского человека никогда радиоприемник не был изделием электронной промыш­ленности, а куртка — промышленности текстильной. Все это бы­ли символы, имевшие словесное выражение с непременной оце­ночной характеристикой. Что передает радио — «Маяк» или «Го­лос Америки»? Что на куртке — комсомольский значок или заморская обезьяна (может быть, та самая, из Шкловского)? «За» или «против»?

Собственно, и само качество человека определялось словом. В советском обществе выросли невиданные специалисты языко­вой стихии — словесные профессионалы без профессии. Процве­тали высокие жанры трепа, застолья, беседы по душам, художественно осложненные разговорным российским пьян­ством. На этой богатой почве возрос выдающийся советский анекдот.

В 60-е поэты были вождями, а вождь—поэтом. Тогда специ­фика советского человека выразилась самым полным, самым ярким образом.

По сути дела, все явления 60-х связаны с событиями — ус­пехом или неудачей — в сфере слова. Пока Программа КПСС трактовалась как литературное произведение, она служила ко­зырем в попытках социальных преобразований — но с исчезнове­нием поэтической атмосферы проступила ее нелепая букваль­ность. Кубинская метафора так и не вышла из сферы тропов. Хемингуэевский подтекст смоделировал этикет поведения—но, рекомендуя «как жить», умалчивал «зачем». Коллективный юмор трансформировался в индивидуальную иронию. Диссидентство оказалось в кризисе, заговорив с властью на одном языке—но, вместе с журнальной полемикой, сформулировало общественное мнение. Не предназначенное к пониманию слово богемы вывело ее за пределы главных сражений времени и тем позволило уце­леть. Стилевые поиски Солженицына и тексты писателей-дере­венщиков наметили духовное развитие общества после разгрома 68-го.

Когда практические люди Запада (или просто западной ори­ентации) говорят, что Советский Союз—страна слов, а не дела, мы сталкиваемся с типичной классификационной ошибкой. Так же неверно упрекать слона в том, что он такой большой, а не летает. В советском обществе слово — и есть дело.

Российские близнецы Обломов и Штольц — не антагонисты, а разные инструменты одного оркестра, в котором кларнет не хуже и не лучше альта, и оба предназначены для услаждения слуха, а не для забивания гвоздей.

80-е обозначили отличие от 60-х повышенной реалистично­стью, трезвостью, практицизмом.

Однако призыв к «светлому будущему» и «искренности» ни­чуть не хуже лозунга о «гласности» и «перестройке». Важно другое: степень слышимости идеологического слова. В конце 60-х оно стало неразличимым, превратившись в рокот—вроде от­даленной канонады салюта. Перестали функционировать плодо­творные идеи — которые в советском обществе представляют собой не импульсы к действию, а внятные словесные формулы. В таком контексте застой означает умолчание, стагнация—без­молвие.

80-е снова заговорили. Слова оказались иногда теми же, что в 60-е, иногда — иными. Но главное—они были. И в них— жизнь.

Вопрос о том, каким путем пойдет советское общество даль­ше — выходит за рамки авторской компетенции и этой книги.

Но любой способ развития будет осуществлять советский человек — и это самое главное: не выбранные дороги, а тот, кто их выбирает.

Феномен советского человека необходимо всегда держать «в уме», как в арифметике. Подобно любому явлению, адекватно советский человек может быть описан только в рамках его системы.

В 60-е годы советский человек и его образ жизни проявились наиболее полно и внятно, показав все, на что способны. Совет­ский человек произнес множество слов — заложив идейное мно­гообразие будущего развития.

Мифотворчество 60-х может выглядеть наивностью подрост­ка, торопливо тасующего перспективы и идеалы. Но такие поры­вы, заблуждения, поиски—складываются в процессе роста, и ни­кому не дано прожить зрелость прежде юности. Потому авторы тешат себя надеждой, что их выкладки и наблюдения не окажутся бесполезны.

«…Понадобятся подобные „Записки”… и дадут материал — были бы искренни, несмотря даже на всю их хаотичность и слу­чайность… Уцелеют, по крайней мере, хоть некоторые верные черты, чтоб гадать по ним, что могло таиться в душе иного подростка тогдашнего смутного времени»66.

Из книги П. Вайля и А. Гениса “60-е. Мир советского человека”

Примечания

Страна словfundament utopii 60 е. Мир советского человека
Страна словfundament utopii 60 е. Мир советского человека
Страна словfundament utopii 60 е. Мир советского человека
Страна словfundament utopii 60 е. Мир советского человека
Страна словfundament utopii 60 е. Мир советского человека
Страна словfundament utopii 60 е. Мир советского человека
Страна словfundament utopii 60 е. Мир советского человека

Оставить комментарий

Почта (не публикуется) Обязательные поля помечены *